Учение давалось Ахмету тяжко — его тело смутно помнило совершенные во время смерти полеты по бесконечно далеким отсюда мирам, свирепые блуждания в адских коридорах (то, что называют адом — это город, вернее, город из одного дома, там нет ничего естественного — ни животных, ни деревьев, ни неба), многочисленные встречи с тамошними обитателями — или посетителями, кончавшиеся одинаково — радостью напрягшегося тела, предвкушающего разрывающий пролет сквозь врага, недоумение, ярость и страх цели, дробящий, костоломный взрыв ее боли и ужаса перед окончательным небытием, вспыхнувшие от своего нарастающего свечения корявые и невозможные стены коридора. Тело помнило и неформулируемое — под коридорами, на совсем уже невообразимой глубине лениво перемещались какие-то огромные пустые пространства, наполненные вязкой и устрашающей силой, ломиться от которой со всех ног было нисколько не стыдно. Были там и места, куда неимоверно влекло — стоило лишь зацепить их уголком глаза, были и просто любопытные, словом — всякие, но тогда то, что где-то наверху считалось Ахметом, в свирепом смятении металось по нижним мирам, пытаясь найти что-то очень важное и дорогое, и достопримечательности оставались едва замеченными.
Едва пробивающиеся на нашу сторону, эти воспоминания тем не менее имели такое огромное влияние, что Ахмет лишь брезгливо морщился, с нескрываемой досадой исполняя предлагаемые стариком скучные задания — то небрежно, но с истинным совершенством, то стараясь — и из рук вон плохо. То, что для успешного ведения дел на той стороне важны лишь стабильные — пусть и невысокие, но из раза в раз четко исполняемые движения духа, до Ахмета не доходило, и он продолжал пребывать в рваном, колеблющемся не в лад с миром состоянии.
Старый Яхья не обращал на это никакого внимания — только что съевшим сороку это свойственно; человек, начавший жить сразу обоими своими сторонами обнаруживает, что пересел из убогого запорожца в гоночный болид, опыта управления которым пока нет. Хлещущую во все стороны силу не удержать нетренированной волей, такая воля придет лишь к старости, обуздать нового багучы может лишь смертельный ужас. Однако традиционных ритуалов, из тысячелетия в тысячелетие проводимых для усмирения молодых багучы, Яхья-бабай предпочел не совершать — тело подсказывало, что провести цикл полностью он не успеет. Яхья лишь рассказал ученику, что сейчас с ним происходит и предупредил, что каждая секунда пребывания в этой неустойчивости смертельно опасна.
— …почему, бабай? Я не понимаю. То хожу там, где, как ты говоришь, не ходил ни ты, ни твой учитель, и вдруг — надо шугаться каждой тени?
Вместо ответа старик нагнулся и поднял с пола камешек, не больше спичечной головки.
— Скажи, это опасная вещь?
— Нет. — убежденно ответил Ахмет. — Если сама по себе, то нет.
— Правильно, что оговорку сделал. Пока этот камешек не стал частью силы, то, конечно, нет. Представь, что ты — пуля. Целого человека убивает простая маленькая пуля! Твое тело помнит, как оно летело быстрее птицы, протыкало мясо, ломало кости. Оно запомнило силу, понимаешь? Много увидело — представляешь, сколько может увидеть пуля, пока убивает человека? И твое тело много увидело, но само вернуться туда, куда его приводила необычная сила, не может. Пуля пробила человека и упала. Все, в ней нет больше ырым, кроме своего. Ты видел пули, которые могут подняться, полететь и снова кого-нибудь убить?
— Получается, я ходил там потому, что получил чужой ырым?
— Нет, свой. Но человек не может получить весь свой ырым, пока не умрет. Ты был мертвый, потому так и получилось.
— Опять ты за свое… — Ахмет упорно избегал разговоров на эту тему, ему очень не нравилась мысль, что какое-то время он был мертвым.
— Ладно, ладно… Только помни, что тебе говорю: ты сейчас лежишь на земле, как та самая пуля. Правда, тебе повезло, ты — человек. Ты можешь летать без ружья, стрелять сам собой.
Несмотря на то, что Ахмет стал известен миру по имени, стал багучы, внешне в его жизни ничего не изменилось, разве что жизнь обрела смысл; хотя точнее будет сказать, что Ахмет просто перестал нуждаться в каком-либо смысле, с отстраненным удивлением глядя на себя вчерашнего. В каком еще смысле может нуждаться человек, кроме мира и себя; что, в принципе, одно и то же… — примерно так он мог бы сформулировать это удивление, коли не брезговал бы думать, как раньше. …Все эти «смыслы» и прочая лирика просто сотрясение воздуха, никому не нужные разговоры.
Прошло несколько по-прежнему серых недель. Снег старательно укрывал промерзшую землю, сытые люди азартно добывали ставшую доступной еду и запасали ее впрок. Над поселком неслись вкусные запахи, смолкли нескончаемые бабьи перебранки, даже собаки почти не гавкали и частенько блевали непрожеванной рыбой, тут же легко выклянчивая новую пайку.
Отожравшийся на рыбно-мясной диете Ахмет стал походить на человека. Ввалившиеся щеки поднатянулись, колка дров снова стала приятным развлечением, и из казавшейся незыблемой внутренней пустоты вдруг начало всплывать ожившее человеческое — оставшееся без ружейного ремня плечо казалось пустым, все чаще Ахмет подолгу сидел, погруженный в тоскливое ожидание неизвестно чего, и блаженно впитывал намеки на запах пороха и артериальной крови, иногда подымавшиеся из глубины колодца под ногами, в котором дремало будущее. Нерозданные долги висели на нем тяжким грузом, и он окреп настолько, что уже чувствовал этот груз, но понять причину этой тяжести не мог, пока совсем неслучайный случай не выбил клин из его шестеренок.